Глава 17
Родина Ильи Муромца. Вид на пойменный берег. Стоянка первобытного человека. Вахтеров, Тулупов, Шестаков. История с волшебным фонарем. Москва! Проба пера.
«Моя школа в селе Карачарове стояла на высоком берегу Оки. Из окон школы открывался прекрасный вид на всю ширь правого, пойменного берега. Очаровательная картина, которая и теперь живо стоит перед моими глазами», — эти строки Иван Михайлович написал четыре десятилетия после того дня, как уехал из Карачарова. Написал он их в своей московской квартире по Большому Гнездниковскому переулку, в кабинете, попасть в который можно было из коридора по крутой лесенке: получалось, что кабинет отделен и возвышен над остальными комнатами. Проект Варвары Ивановны, супруги (Варвара Ивановна — архитектор).
Написал он их за широченным письменным столом с массивными гнутыми ножками. Горела зеленая настольная лампа. Уже несколько недель не выходил он из дому: боль в боку не отпускала. Иван Михайлович смежил истонченные желтые веки и… «очаровательная картина, которая и теперь живо стоит перед моими глазами…».
Действительно, трудно во всей даже приокской полосе, изобилующей красивыми местами, сыскать пейзаж, исполненный такой величавой тонкой и печальной интимности. Пойменный берег, о котором вспоминает Губкин, начинается суходолом. За ним поля гречихи, ржи, пшеницы. В подлеске у самого небосклона гуляет табунок: бурые, белые, черные пятнышки. Заходит солнце. Дальний лес вспыхивает сначала приглушенно-синим, потом серовато-лиловым, потом пепельным цветом. Солнце, задев верхушки деревьев, чуть-чуть растягивается в ширину и повисает тяжело, царственно и невесомо. Вода в реке подергивается розовой пленкой, по которой от весел рыбачьей плоскодонки расходятся длинные и неопадающие морщины.
Слышно, как в село — за нашей спиной — пригнали стадо. Коровы ревут, топчутся в пыли, хозяйки зазывают своих манек, бестолково блеют бараны, мечутся от подворья к подворью, и детишки со смехом гоняются за ними.
Карачарово не засыпает долго; луна уж перевалила через зенит и вплыла в грядку облаков с волнистыми подпалинами, серебристая полоса на воде стала оловянной; тихо так, что слышно умиротворенное дзеньканье листьев ивняка, коснувшихся воды; ан нет-нет да выплеснет откуда-то из тьмы девичий смешок, остановленный умоляющим мужским шепотком, нет-нет да взвизгнет разудалая гармошка и тотчас как-то неумело и оборвется. Село большое, молодежи много. Дневная работа не в силах убить тяги к веселью.
Много по русской земле разбросано древних посадов, монастырей, городов, но Карачарово русскому сердцу поет особую песню. Оно из легенды. Тут в наше чувство вторгается неразгаданная грусть. Одно дело осматривать сторожевую башню XIV века. Проржавевший осколок кирпича, найденный в свалявшейся пыли у подножия стены, поражает вещественностью, самой своей материальностью — вот свидетель стародавних событий. Однако совсем другое дело — осматривать холм, на котором когда-то в незапамятные времена стояла сторожевая башня; в одно несчастное утро с нее увидели змейку татарских конников, и хвост той змейки уходил за горизонт, а голова щетинилась пиками. Ни осколочка не осталось от башни, и сама эта невещественность, нематериальность больнее подстегивает воображение… Передние всадники вскинули пики, донеслись протяжные вопли, низкорослые мохнатые лошаденки бессмысленно и свирепо взяли в галоп… На башне лучники прильнули к бойницам, нетерпеливо и нерасчетливо стали натягивать тетивы так, что онемели пальцы правой руки…
Тщетно было бы искать в Карачарове следы былинных времен. Где печь, на которой сиднем сидел тридцать лет Илья Муромец, где дверь, в которую постучались калики перехожие? Нет в Карачарове места, которое даже «по преданию» было бы связано с прошлым. Многажды село сгорало дотла, схваченное вражеским или случайным огнем; вновь отстраивалось… Разве что на погосте громадный вяз меж щербатых камней поведает кое о чем чуткому уху глубиной своего дупла?..
Издавна Карачарово притягивало археологов, фольклористов, просто любителей русской старины; слава о красоте здешних мест разнесена была ими по столицам, и летом дачников съезжалось немало. Больше, чем в каком-либо ином пункте Владимирской губернии, здесь бывали люди из мира науки, искусства; это-то обстоятельство и имел в виду Чухновский, выхлопатывая перевод своему любимому ученику; он своеобразно «выводил его в свет».
В 50-х годах прошлого столетия граф Алексей Сергеевич Уваров, известный археолог, изучал владения бывшего княжества Суздальского; им было вскрыто семьсот пятьдесят семь курганов и составлен обширный труд «Меряне и их быт по курганным раскопкам». Уже тогда он заприметил Карачарово; живал в нем по нескольку месяцев. В конце 70-х годов — после удачных поездок по Таврии — он вернулся сюда, и тогда-то его и поджидала, пожалуй, самая блестящая находка близ Карачарова: стоянка первобытного человека. Временный лагерь первобытных охотников, в котором прекрасно сохранились кости мамонта и носорога, кремневые нуклеусы, резцы, скребки, пластинки, проколки. По тем временам находка редкостная, сенсационная; в археологической литературе стоянка получила название Карачаровской. Гуманный Алексей Сергеевич (кстати, он основатель Московского Исторического музея, Археологического общества, содействовал составлению первой научной биографии первопечатника Ивана Федорова, знаменит и иными заслугами перед отечественной наукой) почел за обязанность проявить заботу о жителях села, принесшего ему известность. Он внес деньги на строительство школы.
Как тут не подивиться редкому переплетению жизненных судеб, впрочем, лишнее доказательство цельнокупности мира. Отец археолога — граф Сергей Семенович Уваров — министр просвещения, президент Академии наук, один из авторов пресловутого Уложения об образовательных правах 1828 года — того самого, которое лишило нашего героя выбора и предопределило его судьбу на первых порах. Теперь же ему предстоит познакомиться со снохой С.С. Уварова Прасковьей Сергеевной, урожденной княгиней Щербатовой. К моменту нашего рассказа и С.С. Уваров и сын его, археолог, умерли; Прасковья Сергеевна продолжала дело мужа, руководила Московским археологическим обществом, председательствовала на съездах, вела раскопки — наиболее успешные в западных губерниях. Не изменила она и мужниной привязанности к Карачарову и взяла на себя попечительство над новой школой. Наведываясь в село, не забывала посетить школу; учителя и ученики тщательно готовились к этому визиту.
И однажды, когда, обойдя классы, она, сопровождаемая директором и стайкой уездных чиновников, вошла в учительскую, ей был представлен молодой учитель, пунцовый от смущения, скуластый и пышноволосый; он неумело поклонился. Графиня меланхолически просияла, произнесла несколько слов: работайте, мол, сейте добро — и подала душистую кисть. Губкин впервые обонял запах духов.
Нельзя сказать, что знакомство это сыграло значительную роль в жизни обоих; все же именем высокой попечительницы Иван оборонялся в период — скоро последовавший — бурной просветительской деятельности от назойливого внимания жандармов; об этой деятельности графиня получала регулярные донесения от своих корреспондентов из села. «Вывали такие случаи: классная комната, я веду чтение, показываю на экране картину, а в моей комнате при училище идет обыск, в моем шкафу гуляет рука жандарма. Нелегального я у себя ничего не хранил, так что жандармы уезжали ни с чем. Запретить же чтение, очевидно, было неудобно, тем более что попечительницей моей школы была графиня Прасковья Сергеевна Уварова, известный ученый-археолог, которая покровительственно относилась к моим просветительским начинаниям. Ее, как лицо влиятельное, побаивались и исправник и жандарм. Прикрываясь ее высоким положением, мне удалось организовать и библиотеку».
Кроме знакомства с графиней Уваровой, Губкин завел в Карачарове и другие небесполезные для себя знакомства. В село частенько приезжали на отдых московские педагоги Вахтеров и Тулупов и их приятель — по образованию тоже педагог — Шестаков, секретарствовавший в весьма почтенной газете «Русские ведомости», к чтению которой Ивана приохотил Бедринский еще в Киржаче. Составился кружок молодых людей: рассуждали об идеях Бакунина, о путешествиях к Северному полюсу, декламировали Надсона, критиковали сенатские указы…
Взаимная привязанность была, вероятно, очень сильной: встречи не прерывались даже зимой; друзья настойчиво приглашали Губкина погостить у них в Москве, и скоро случай к тому представился…
Тут незаметно подошли мы к какому-то неуловимому рубежу в биографии нашего героя. Несомненно, карачаровский период самый счастливый в «предгеологической» жизни Ивана Михайловича. Поражают простота и легкость, с какою сошелся он с людьми высокообразованными, со столичными педагогами, журналистами — вчерашний семинарист, пахарь, мальчишка! Ни тени смущения, он встревает в споры, он опровергает чужие мнения, он высказывает свои! Внезапно предстает он перед нами в незнакомом качестве. Еще несколько месяцев назад, когда работал он в Жайском, — кто бы осмелился предположить, что в нем скрыто умение обвораживать людей, такая приятная веселая неугомонность?
И эти внезапно и ярко открывшиеся душевные свойства юноша (ему двадцать один год, мы еще вправе называть его юношей) с охотой и страстью отдает делу крестьянского просвещения. О, молва о начинаниях его далеко разносится окрест!
Для рассказа о них обратимся к первой публикации Губкина, затерявшейся в подшивке журнала «Образование» почти восьмидесятилетней давности. Статья называется «Из записной книжки сельского учителя», вот ее первые строки:
«В народе все больше и больше пробуждаются запросы на духовную пищу…
Поставленный в близкие отношения к народу, я не раз замечал в некоторых из его членов горячее стремление к знанию; наблюдались мною такие личности, которые с глубоким интересом отдавались положительно всякой книге, к какой бы отрасли знания она ни принадлежала. Чтение этих лиц, конечно, ничем не руководствовалось: читали они, что попадет. Часто попадались им книги, совершенно недоступные их пониманию; все-таки сухость этих книг не убила в них жажду читать».
С подробностями почти трогательными исповедуется автор в своих мучениях. Как помочь жаждущим знаний? «Читал и слыхивал, что для простолюдина интеллигентные люди что-нибудь да сделают полезное». Попытался было через мальчишек, через учеников своих, распространять книги, но уж больно скудна оказалась школьная библиотечка.
Тут-то попалась ему заметка о лекциях с «волшебным фонарем». В ту пору в университетах привилось иллюстрировать научные сообщения при помощи проекционного аппарата. Заранее приготовлялись диапозитивы. Подобные приборы нынче чуть не в каждой семье, где есть дети; в Москве открыт специальный магазин «Диапозитивы». Но тогда об этом, по словам Губкина, не слыхали «даже в Муроме».
Стоил фонарь баснословно дорого — сорок пять рублей. Иван написал какому-то купцу, числившемуся почетным блюстителем школы. Ответ был такой: «Что вы там, театр, что ли, вздумали устроить?»
(По-видимому, к попечительнице не решился обратиться — как ни скажи: графиня…) И пошел Иван по домам. Зажиточных мужиков в селе много, и противников среди них вроде не оказалось, но первый заход принес всего четыре рубля. По второму разу пошел учитель — и показал, на что способен! Перед его красноречием на этот раз никто не устоял. Некий расчувствовавшийся кулачок раскошелился на двадцать пять рублей. Другой дал шесть. Третий — десять. В конце концов нужная сумма была собрана. Однако это было еще не все. За фонарем надо было поехать в Москву! Кто выпишет командировочные? И по третьему разу пошел учитель…
Вахтеров и Тулупов, предупрежденные письмом, встретили Губкина на Нижегородском вокзале. Они приготовили целую программу развлечений. Какой там! Торопливо обняв друзей, он попросил везти его в магазин и, не замечая, казалось, ни нарядных экипажей, ни церквей, ни шестиэтажных зданий — всего того, чем собирались поразить провинциала столичные жители, — принялся с жаром рассказывать о своих просветительских начинаниях. В один день с покупками было покончено, Иван хотел тут же и отбыть. Выяснилось, однако, что требуется разрешение Комиссии народных чтений. Пришлось остаться ночевать. Чуть свет Иван был на ногах. Приятели, несколько утомленные беспокойным гостем, поспешили доставить его в комиссию к началу присутствия. Через час у него на руках абонемент на право пользования брошюрками с теневыми картинками.
Но и этого оказалось мало! Нужно было еще одобрение церковных властей. На обратном пути Губкин слез во Владимире и выпросил прием у архимандрита.
6 января 1893 года в вместительной Карачаровской школе состоялось первое чтение. Само собой разумеется, что сельчане были наэлектризованы и с нетерпением ждали представления. Набилось в зал человек триста. Пожаловал священник из соседнего села. Прибыл член ученого совета от министерства народного просвещения (в своей статье Губкин особо выделяет это событие). Пришли учителя и учительницы из соседних школ. Иван Михайлович вставил в аппарат пластинку, и на стене возникло изображение двух старцев. «Кирилл и Мефодий — просветители славян», — объявил он тему.
Порядку, как он сам признается, не было никакого. Публика ахала, курила, сморкалась. Член совета от министерства покрикивал на задние ряды. К концу второго часа лектор охрип. В заключение рассказа об изобретателях славянской азбуки шли почему-то картинки «О силе крестного знамения».
Несмотря на непорядок, впечатление, произведенное лекцией и «фильмом» на зрителей, было, по-видимому, огромное. Расходились шумно; Губкина умилил какой-то старичок, который, ковыляя по коридору, встряхивал головой и говорил про себя: «Вот что хорошо, то хорошо, не скажешь ведь, что дурно».
Теперь каждое воскресенье в школе устраивались «культпросветбеседы».
Об опыте их организации и была написана первая статья.